Письма из Сербии - Страница 12


К оглавлению

12

Так-то вот и скучно было русскому человеку на чужой стороне, скучно было ему потому, что и веселиться он не умеет, окроме как пить, к приятельству он не привык, окроме что тоже в пьяном виде, и живет он в лачужках, а не в таких деревнях-картинках, и разговаривать-то ему не о чем, окроме как жаловаться да искать места: нет ли где местечка, где можно было хорошенько пожаловаться на вольного человека? Не зная, чем взять перед немцами, один из наших (конечно, в пьяном виде) съел, напоказ своей удали, целую солонку с красным кайенским перцем и, обжигая рот каждым глотком, приговаривал (действительно, не моргнув глазом, не поморщившись):

— Вот как у нас… У нас нешто такой перец-то?.. Это разве перец?..

— Али съел?

— А то что же! Эй, ты, дай еще фляшу шнапу!

III

Унылую эту картину позвольте заключить следующим отрывком из одного дневника.

"… А какие есть из них (из добровольцев) старые-престарые!.. По шестидесяти и более лет иным! Меня особенно заинтересовал один старик-доброволец, человек угрюмый, лет свыше пятидесяти, ничем не напоминавший солдата.

Борода у него черная, по пояс; на голове сербская шапка, а весь остальной костюм — мужицкий, то есть мужицкий полушубок, мужицкие онучи, да сербские, тоже мужичьи, опанки. Поразило меня необыкновенно строгое и серьезное выражение лица, — куда как мало (не строгих, нет) серьезных-то, умом и мыслью, запечатленных лиц, да еще таких трезвых лиц, между нашим братом, русским добровольцем… Глянул я на его щетинистые густые брови и подумал:

"ну, это, наверное, — настоящая Русь, беспримесная, нетесаная…"

— Сядь-ко здесь, родимый, — заговорил старик сам: — не слыхал ли чего?.. Как пишут-то: под туречиной христианству быть, али освобождение выйдет?..

Дело было в белградской крепости, где помещаются теперь русские добровольцы. Много их толпилось и сидело, как попало, близ казармы.

— Не знаю, дедушка, ничего не слыхать… Конференция, стало быть, совет такой, идет теперь: как этот совет скажет, так и будет…

— А как под турсчнкой оставит совет-то?

— Оставит, пожалуй, и под туречиной.

— А чего же христианство-то смотрит?

Поистине я глубоко смутился от этого простого вопроса, произнесенного хотя и старческим голосом, но освещенного искреннейшим гневом живых, умных, выразительных глаз. И что я мог ему отвечать? Подумайте-ко хорошенько, что я мог серьезно ответить этому серьезно проникнутому делом человеку, этой неломаной, нетесаной святой Руси?

"Что же христианство-то смотрит?" — этот поистине грозный вопрос и сейчас звучит в моих ушах, — Гы, верно, не солдат, дедушка? — не ответив путем на его вопрос, спросил я старика, необыкновенно меня заинтересовавшего.

— С роду в солдатах не бывал… Хрестьянин…

— От комитета приехал?

— Сам приехал, на свои… Не бывал в комитетах… Своих собрал деньжонок, распродался, приехал… Дорогой уж к партии пристал…

— Бывал в сражениях?

— Привел бог!

— Не ранен?

— Нет, бог миловал… Царапать, точно, царапали больно, до крови, — ну, а настоящих ран не получал, бог миловал.

— Как же так царапали-то?

— Да так; глянь вот, только снаружи… Вот погляди.

Он открыл плечо.

На плече был шрам, обложенный тряпицами; потом показал ногу (правую), икра ниже колена была прострелена.

— Вишь, как царапали-то! Все наружу выходило, а так, чтобы нутренной раны — нет, не бывало… бог миловал.

Подивился я на эти царапины, оказавшиеся самыми настоящими ранами "навылет".

— Что же ты в больнице-то не лежишь?

— Лежал было, да бог с ней совсем… Там теперь погляди-кось, заботы сколько: кому руку, кому ногу отнять… страшно смотреть. Что мне! Моя болезнь — только всего грудь вот расшиб; ну, а в больницах не время этим заниматься…

— И грудь-то расшиблена?

— Грудь-то точно, что расшиб я… Это с Дюниша бегли… Горы, друг ты мой, и боже мой, какие горы! А тут так вышло, бег-то задом все на хил, отбивался., Так-то пятилпятил, да на камень, что ли, на древо ли наткнись — и полетел кубарем под гору… Сам ничего, а грудь, надо быть, расшиб (он поминутно кашлял)… Вот в баньку бы сходить… авось отпустит.

— В больницу иди, а не в баньку… В больнице-то, гляди, и поправишься.

— Ну уж, чай, не справишь грудь-то… Лежал я…

Страшно на мучения-то смотреть; нет, не пойду в другой…

Чего там? Там и дыхать-то не свободно… Ишь тут-то каково любо… Вот Дунай-батюшка… Ишь, он какой!.. То-то гадал поглядеть-то… а теперь он всегда на глазах… Дунайбатюшка — великая, вольная река! да! Не запрудить тебя никому, право слово! Никому не запрудить, великий ты Дунай-батюшка!..

Мороз меня подирал по коже от того необыкновенно страстного тона, которым полна речь старика.

— Не то ты, Дунай великий, что малые реки… Те запрудят! Начнут кидать камни да песок, да навоз, да сваи вколачивать — и стала реченька… А великая река… Глянько, эво место!

Старик показал на то место, где Дунай, сливаясь с Савой, разлился просторно и широко.

— Удержишь ли этакую-то силу господнюю в неволе-то?..

Какая-то необычайная сила охватила меня, расслабленного, расслабленной сербской возней. В течение трех месяпев я в первый раз увидел, что есть смысл в деле, за которым я приехал сюда, в первый раз дело это показалось мне свято и велико. Каждое слово старика, который под малыми и великими реками разумел нечто другое, точно волшебством каким укрепляло и оживляло меня. Широко и здорово как-то чувствовалось от этих простых речей.

— И народ-то — то же самое… Малый народ христианский в неволе, что речка малая. Запруди ее — и не вырваться ей из неволи-то… силушки-то нету у ей… Не хитро малые-то народы в неволе держать… А великие реки, хоть Дунай, хоть Волга великая река, как поналягут они на запруды, да на кольи вбитые…

12